Муженек играется и бьет по жопе, я прикрываю стратегические места. Внезапно он останавливается и так нежно нежно: - Подожди, подожди... Убери руку... Я убираю. И этот, не меняя тона и со всей дури тыкая пальцем в ногу: - Вот туть у тебя синячок и тебе должно быть бооольно :3
некоторые люди вообще не готовы услышать слова. им застилает уши их личное представление о личности. ксюша на редкость умная баба. да, дом-2, например - это работа и прибыльная, потому что есть люди, которые ее смотрят. но личная жизнь и мировозрения - это вещи, отдельные от работы. насколько этого можно не понимать - удивительно. я послушала, я прониклась. я - не свистела. и не только потому, что давно ее уважаю. потому что я - услышала.
ГОСПОДИ я искренне надеюсь, что когда у меня появятся дети я не стану такой же ЕБАНУТОЙ квочкой которая будет говорить "ну вы же понимаете, я ничего не могу с ним поделать! характер такой" какой нахуй характер? я работала няней. идеально блять слушается. никаких истерик! воплей! капризов! и я его не била и не орала.
я не думаю, что есть какие-то осбенные дети. я думаю, что есть какое-то вещество, поступающее в мозг родившей бабы которое тут же превращает ее в тупую безвольную идиотку, потакающую капризному чудовищу. которого на самом деле как раз надо одергивать - чтобы нормальными выросли.
не про всех, конечно, говорю, но многих таких повидала. господи, об одном прошу - не лиши мозгов после рождения ребенка. и если будет у меня сын - он будет стоять в общественном транспорте с тех пор, как слезет с колен. чтобы с детства учился уступать место женщинам, а не восседал как царь до 10 лет и дальше, вырастая полным мудаком.
не связано ни с какими ситуациями, просто один бложик прочитала.
фак ю оллл у меня чтиво-передоз передоз прекрасного передоз фассэвоя и черика черик вы все знаете - 9 11 10 а ОХУЕННЫЙ ФАССЭВОЙ ДЕВКИ ОХУЕННЫЙ - вот он. я - всё.
ебанутым нет покоя, господа. аттракцион "напиши семь страниц за сутки - получи два ведра эмоций в подарок". концовка. отпустило.
как называется: ангел-хранитель кто виноват: andre; о ком речь: фассэвой масштаб трагедии: NC-17, миди, ангст, зубодробительный беспросвет и пиздец какой хэппи-энд первая часть тут вторая часть тут третья часть тут четыре.один тут
4.2- Фассбендер, пляши, я нашёл тебе отличную бабу. - Стив, иди к дьяволу. - Я как раз от него. С предложениями. Ты как, в форме? - Я всегда в форме. Но тем не менее – до свидания. - Да ладно, я пошутил. Шуток не понимаешь? Старый ты, Фассбендер. Такой молодой – и жутко старый. Майкл прикрыл папку со сценарием, откинулся на спинку дивана и, завязывая шнурок на ботинке, плечом прижал трубку к уху. Из трубки лился, пел и поскрипывал зычный голос Маккуина – не то из Амстердама, не то из Гааги, а может, из Брюгге, чёрт его разберёт, - и спастись от этого голоса не было никаких шансов. - Ну так я о чём? – продолжил Стив, не сбиваясь с мысли. – О деле. Ты когда на съёмки к этому мудаку уезжаешь? - Этот мудак – очень уважаемый режиссёр. - Не вижу противоречия, - прогудел Стив. Майкл ухмыльнулся в трубку. - Впрочем, неважно. Так когда? - Я ещё не дал согласия. Надо ехать, договариваться. Уйма дел. Сценарий вот читаю. - И как? – живо полюбопытствовал Маккуин. - Ну… - Ясно, дерьмо. - И вовсе даже не дерьмо. - Фассбендер, я отлично слышу по голосу, что редкое дерьмо. Завязывай, приезжай сюда, у меня завтра открытие выставки, и тебя страшно не хватает. - Не хватает на что? - Ни на что тебя не хватает. Приедешь – поставлю в угол и привинчу табличку: инсталляция «Спермотоксикоз. Акт третий». Голландки жалостливы и открыты миру. Проникнутся. - Тебе сколько лет, тринадцать? Сам и ублажай своих голландок. - Фассбендер, ну ради бога, я порядочный немолодой человек, и вдобавок неизлечимо болен любовью к жене. - Сочувствую всем сердцем. Всего хорошего. Он собрался было отрубиться, но Стив протестующее крякнул, и пришлось ещё подождать. - Шутки шутками, но я про другое. Ты как? - Я – отлично, - сказал Майкл, обводя взглядом пейзаж: сломанную в порыве злости дверцу тумбочки, вопиюще огромную пустую кровать, разбитую бутылку и пепельницу, переполненную окурками. – В Нью-Йорк вот решил слетать. Там кто-то с киностудий опять развёл бардак. - Ясно. - Неясно. Что хотел? - Да ничего не хотел. Просто так. - Волнуешься, что ли? – усмехнувшись, спросил Фассбендер, выискивая зажигалку среди диванных подушек. Маккуин по ту сторону телефона свирепо засопел. – Не волнуйся. С моста не сброшусь. - И с балкона не сбрасывайся, - строго сказал Маккуин. – Лучше – яд. И побольше, килограммов шесть. От малых доз небось и не чихнёшь. - Вот спасибо. - Нет, серьёзно, нормально? - Нормально, нормально. Что раздухарился-то? С женой так разговаривай. Стив помолчал, явно собирая воедино всю силу словарного запаса, поэтому Майкл притормозил и примирительно сообщил: - Проехали. Спасибо, Стив, я честно ценю. Но не до выставки как-то, не обессудь. В другой раз – весь твой. Ещё минуты две привычно перебрасывались какой-то лабудой – кто куда уехал, где какая премьера, что говорят на студиях, чем лечат грипп у детей до восьми лет. Майкл, чем лечат, не знал, Стив расстроился, засуетился и пропал – даже гудков в трубке не оставил. Пока разговаривал с Маккуином, всё это – необжитый номер в отеле, раздолбанная дверца, битое стекло на полу, - не мозолило глаз и не притягивало взгляд. После разговора вернулось снова – всё то же, нисколько не изменившееся, живо иллюстрирующее то самое мистическое «нормально». Что нормального? Где нормально? У кого? Что это за слово вообще такое – «нормально» - и бывает ли у кого-нибудь так? Майкл прикурил, чтобы занять руки, хотя стряхивать пепел было уже безнадёжно некуда. Нехотя поднялся, прихватил пепельницу, донёс до мусорного ведра, аккуратно вытряхнул, ловко закрыл крышку. От педантичности движения даже зубы свело, и вся нижняя челюсть разом заныла, как старая тахта. Дожился. Вот до чего дошло. Надо бы дочитать сценарий – хоть бы из чувства приличий. Не так уж и плохо, если присмотреться. Издалека смотреть – так и вовсе недурно. Отличное кинцо под хруст попкорна и бульканье кока-колы. Получше многих в том же печальном ряду. А, дьявол, ну кому врать-то, сценарий – хреновей некуда. Некого убеждать в обратном. Не с кем. Приехали. Он вернулся к дивану, забрал сценарий, снова добрёл до урны и приоткрыл крышку, готовясь отправить благостное кинцо вслед за окурками. В этот момент в дверь заколотили. Он не двинулся с места, прислушиваясь. Да нет, вроде не показалось. Не могло показаться. Постучали снова – настойчивее. - Фассбендер, - сказал голос из-за двери. Непутёвый голос, нервный и сомневающийся. – Ты здесь или не здесь? Майкл рывком распахнул дверь. - Привет, - ляпнул МакЭвой, по-идиотски переступив с одной ноги на другую. – Я не помешаю? - Помешаешь, - сказал Майкл. – Заходи.
Помнится, Майклу было лет семь, и отец с присущей ему основательностью решил показать сыну классику мирового цирка. Афиша пестрила, переливалась, манила, пленяла буйством немыслимых красок, притягивала, обещала немыслимое представление, и по шёпоту в зале Майклу показалось, что сейчас на арену выйдет некто огромный и великий, чуть ли не Колосс Родосский. Как памятник самому себе. Прошло минут десять, всё стихло, потух свет. Вышел человек – не высокий и не низкий, не толстый и не худой. Самый обычный. В заношенном костюме с потёртыми лацканами, с пучками седоватых волос вокруг ушей и на затылке, в белом нелепом гриме. Устало примостил чемоданчик у края арены. Присел, украдкой стирая пот с морщинистого обезьяньего лба. И вдруг – ожил. И бог его знает, что делал на этой арене. Вроде бы – ничего не делал. Жил как жил, открывал чемоданчик, закрывал, ронял, то горбясь, как прожжённый жизнью старик, то расцветая, как неоперившийся мальчик. Меняя тысячу возрастов в минуту, превозмогая время, распрямляя суставы – жил. Как умел, как не умел – весь, от нелепых ботильонов до длинной шеи в гусиную крапинку. Публика хохотала до слёз. Какой-то мужчина рядом– полноватый, матёрый, с рубашкой из грубой ткани, заправленной в рабочие чёрные брюки «на выход», - захлебывался истеричным смехом, как слезами. Смеялись все – дети, взрослые, подростки, старухи, работяги, денди, домохозяйки, потаскухи – всё превратилось в единый громогласный рой беспрерывного хохота, и посреди него маленький грустный человек с белым лицом всё никак не мог совладать со своим затрапезным чемоданом. Майклу было семь, и он ни разу не улыбнулся: смотрел и смотрел во все глаза на чемодан и на потрёпанные лацканы и рассеяно размышлял: а ведь это такая работа. Ведь когда-то же он смывает белый грим, снимает пиджак, убирает в сторону чемодан – и кем тогда становится? Что остаётся после? МакЭвой зашёл, боязливо оглянулся, уставился на осколки и переполненную мусорку. Майкл, не мешкая, выбросил поверх окурков сценарий. И пояснил: - Кино одно. Жуткое – сил нет. А кто тебя сюда вообще пустил? - Ты и пустил, - оторопев, ответил Джеймс. Да, не такого приёма ты ждал, дружище, явно не такого. - А номер кто подсказал? - Эни. Энн-Мари. - Ага. Ясно. Разговор не клеился. Разговора не было. Вернее, Майкл очень старался, чтобы его не стало, и даже дверь оставил приоткрытой – мол, гостю рады, но надо бы и честь знать. МакЭвой то ли не заметил открытой двери, то ли предпочёл проигнорировать. - Я присяду, можно? - Как угодно, - сказал Майкл. Джеймс растерянно оглянулся, будто не узнавая мира, в который его занесло, и неловко примостился на кресло. Как клоун на чемоданчик. - А где ботинок? - Какой ботинок? - Ты в одном ботинке, - сказал МакЭвой. Майкл глянул вниз и удивился: надо же, и впрямь в одном. Раздражение накатило стихийно – от уголка глаза к затылку. - Джеймс, ты что-то хотел? Ей-богу, у меня времени всего-ничего, а дел ещё выше крыши. Про себя подумал: катись. Катись, Джеймс МакЭвой, к чертовой матери, зачем тебя вообще принесло. Я же жил без тебя как-то целый месяц. И не то чтобы плохо жил. Нормально жил. Обыкновенно. Быстрее кончались сигареты, но это вполне поправимо. Ко всему привыкаешь, в конце концов. К тебе вот только никак не привыкну, который год валишься на голову, как первый снег. Вечно первый, вот незадача. МакЭвой встал, сел, ещё разок встал. Тихо выматерился. Дошёл до стены, запустил пятерню в волосы. Помолчал. - А ты что, уезжаешь? - Наверное, – сказал Майкл, - у меня вообще-то билет на Нью-Йорк. Ночной рейс. Регистрация скоро. - Это хорошо, - заторможенно произнёс МакЭвой. - Эй, - сказал Майкл. – Давай, не расклеивайся. Квартиру хоть поменяй. С журналистом тем помирись. Под ноги попался второй ботинок, и Майкл, опомнившись, механически его надел. Выпрямился, уставился в тщедушную МакЭвойскую спину – обыкновенную спину, без изысков. Там вроде веснушки должны быть где-то раскиданы по плечам, но на эмблему Селтика сил смотреть уже никаких нет. Рукава почему-то у куртки не было. - Кстати, выброси эту рвань к дьяволу. Вон, глянь там в гардеробе… Впрочем, стой, сейчас сам достану. Дошёл до шкафа, открыл, снял с вешалки куртку – новую, чуть хрустящую, с тёплым воротником. - Гляди, я тебе купил… МакЭвой, можешь хоть повернуться, когда тебе подарок делают? МакЭвой повернулся. Глаза у него оказались тёмные, чёткие и злые. - А не пошёл бы ты со своей курткой. В аэропорт, к примеру. В Нью-Йорк. Или куда там ещё. - Джеймс, - сказал Майкл, силясь не морщиться. – Давай без трагедий. Попрощаемся – и хватит. Куртку забери. - Не заберу. - Ты за этим приехал? Послать меня захотел? Можно ведь и по телефону. Поскорее бы, боже, поскорее. Собраться и уехать. Чемодан напополам упакован в шкафу, носок к носку, вешалка к вешалке – чинно-мирно, как в аптеке. Он попытался набросить куртку Джеймсу на плечи, но тот вывернулся и отошёл, предостерегающе вскинув руки. - Слушай, не надо. Серьёзно – не надо. Что ж вы все со мной как с ребёнком-то – Джеймс, возьми конфету, Джим, вынь изо рта эту гадость, Джимми, неужели ты куришь. Мне ж тридцатник уже прошёл, Фассбендер. Ну какие, вашу мать, куртки? - Тридцатник, говоришь, прошёл? – улыбнувшись, сказал Майкл. – А так и не скажешь. - Я извиниться приехал. Вот извинюсь – и езжай куда хочешь. Договорились? – он посмотрел тяжело и серьёзно, и вдруг до Майкла дошло: не играет. Никаких трагедий, всё честно: вот МакЭвой, вот куртка, вот белая стена за его спиной, и на фоне стены он совершенно чёрный. - Извини, правда. Я, наверное, редко это говорю. Стоило бы чаще. Если уж уезжаешь – прости меня, а? Я справлюсь один, честно. Это только кажется, что во мне пять кило гордости и десять унций тараканов. Так, знаешь, всегда бывает со всякими шутами вроде меня – сам себя угробил, сам себя возродил. Он и впрямь не играет больше: когда ты, Майкл, только упустил этот момент? Как ты вообще умудрился пропустить в своей жизни такое, куда ты собрался, в какой, ё-моё, Нью-Йорк? - Ну, живу я так, - сказал Джеймс, извинительно разводя руки. – Не сошлось иначе. Не получается. Я, бывает, думаю: это пройдёт, научусь жить и не заморачиваться, буду как винтичек в какой-нибудь хорошей добротной системе, чтобы вот ровненько, без осечек и по накатанной, и чтобы домище огого какой, и чтобы сын приличным человеком вырос, чтобы вот тебе не приходилось прибегать чуть ли не с края земли. Думаю-думаю, тешусь, и вдруг как шарахнет: да где они, эти приличные люди? Я, что ли, приличным вырос? В кого я Брена превратить хочу, в менеджера шестнадцатого отсека двадцатого этажа? - В Уэсли Гибсона, - подсказал Майкл, чувствуя, как пересох язык. - В Уэсли Гибсона, - звучно согласился Джеймс. Помедлил, хрипло рассмеялся с облегчением, запоздало хлопнул Майкла по плечу. – В общем, Фассбендер. Ты езжай. Не помру я тут, выкарабкаюсь. Я ж всегда выкарабкиваюсь. На мне ж пахать можно. - Да нельзя на тебе пахать. - Да можно. Это на тебе нельзя. Ты так загонишься, сердце прихватит лет через пять – и всё, пиши-пропало, - он улыбнулся, чисто, как ребёнок. Будто и не было ничего никогда. – А я всех переживу, вот увидишь. Поскакал, упал, вскочил, дальше покатился. Как эти… неваляшки. Знаешь? Он сильнее меня, подумал Майкл. Какая страшная глупость – этот наглый, бойкий, бешеный уличный хам и впрямь меня переживёт со всеми своими депрессиями. И пока я буду вкалывать, пока буду проживать жизни трех человек за год, пока буду менять одну бабу на другую, прокуривать себе лёгкие и бронировать номера в отелях, он – со всем своим бесноватым безумием - благополучно переживёт тыщщу землетрясений. Отряхнётся, как дворняжка, оскалит зубы и побежит, понесётся дальше – вечно молодой, вечно зелёный и ни хрена не понимающий в жизни тех самых нормальных людей. Я поэтому в него и влюблён – потому что сам не умею так. Потому что я угрюмый деятельный вол, а вовсе никакой не актёр. Может быть, у меня есть Золотой Лев и Оскар на дне чемодана, и, может, их будет ещё с десяток, но мне никогда не побывать на арене цирка в белом гриме, и клоун из меня ни к чёрту. Ну, настоящий клоун. Верный делу. Маленький странный человечек в нелепом пиджаке. Великий, как Колосс Родосский. Как памятник самому себе. А я-то – на поводочке. У самого себя на поводочке. Как доберман. - Ну, давай прощаться, - всё ещё улыбаясь, сказал МакЭвой. Руку даже протянул для рукопожатия – вроде как по-дружески, по-мужски. - Да пошёл ты, - сказал Майкл вслух. МакЭвой, моргнув, безлично глянул куда-то поверх его головы. - Думаешь, это так делается – здравствуй, Майкл, давай-ка я объясню тебе, как живу? Давай расскажу, что за жизнь у меня такая, и почему я прыгаю с места на место. Давай я всё это на тебя вывалю – и до свидания. До встречи в эфире, не переключайте канал, а сейчас реклама на би-би-си. Он вдохнул и выдохнул – не помогло. - Ты что, думаешь, мне от твоих извинений жить легче станет? Что я сейчас скажу тебе: «Конечно, дружище, какой вопрос» - и всё, проблемы нет? Куда ты мне набиваешься, в друзья? Мне такой друг, как ты, даром не нужен, МакЭвой. Джеймс выпрямился, став похожим на длинноногую цаплю, и уставился на руки Фассбендера. Что его так заинтересовало в этих руках? Руки как руки, пальцы чуть длинноваты – мать в детстве любила вздыхать, что растёт музыкант, но музыканта, конечно, не выросло. Может, и слава богу. - Никуда я не добиваюсь, - сказал он наконец очень тихо, едва различимо. – Я тебя отпустить хотел. Живи уже спокойно. Счастливым будешь. Развернулся и пошёл. Не торопясь, не оборачиваясь. В драной куртке с дурацким «Селтиком», стоптанных кроссовках, с хохолком на затылке. Это навсегда, пронеслась в голове мысль. Пронеслась и остановилась. Звякнула во всём теле. Навсегда, понял? Сейчас вот раз – и навсегда. Майкл даже не понял, как вдруг оказался рядом – вот там, у двери, сгребая МакЭвоя за плечи, за шкирку, как щенка или котёнка, враз утопнув в жестком белом свете – то ли от стен, то ли от этого грёбаного «навсегда». - Ну куда ты пошёл, придурок… Джеймс? Мать твою, на меня смотри! МакЭвой посмотрел. - Отпусти, - сказал он всё тем же тихим и страшным голосом. – Отпусти. Ну пожалуйста. Ну куда я тебя отпущу, куда, подумал Майкл нервически, пытаясь не захохотать. Я же пробовал уже не раз и не два, не умею я отпускать. Я же доберман, мне никого не жалко, и тебя не жалко, и себя тоже, я ведь только и умею, что вцепляться покрепче и тащить, тянуть на себя, вгрызаться и побеждать. А тут вдруг – тёмно-русая встрепанная макушка, волосы мягкие и вьющиеся, как у младенца, и пахнут чем-то невозможным. МакЭвоем, наверное, пахнут. - Не уезжай. Майкл внезапно понял, что Джеймс трясётся, как эпилептик. - Джеймс. МакЭвой! Джимми?.. Джимми, ну ты что, ну хватит, куда я денусь, - забормотал он глупо с причитаниями, как какая-нибудь слезливая баба. Вот же ж угораздило. Какие там доберманы, доберманы так не умеют. - Ну зачем я тебе, - сказал Джеймс куда-то Майклу в ключицу. Даже не Джеймс – Джимми. – У меня характер тяжёлый. Я пью много. Разговариваю ещё больше. И, может, выгляжу, как последний кобель, но у меня в постели народу было – по пальцам правой руки посчитать… - Выглядишь наоборот, - согласился Майкл. - …и сексом я сто лет не занимался. И жене ни разу не изменял – за семь лет брака. Все своим изменяли, а я не могу. Не стоит у меня на чужих. И не пидор я никакой, - Джеймс тяжело вздохнул. – Не пойму никак – откуда оно всё к тебе. Боже мой, как повезло. Жил годами как-то, мучился, перебивался с тоски на бессильную злобу, ревновал к мимолётным рассказам про былые макэвойские похождения, а тут выясняется. Даже выматериться от счастья хочется. Каков кретин. Бывает же такое. - МакЭвой, если ты не заткнёшься прямо сейчас, я тебя об дверной косяк головой приложу. Джеймс поднял голову, глянул снизу вверх и улыбнулся – всем телом. - Ей-богу, приложу, - пообещал Майкл, притянул повыше, взял и поцеловал – прямо эти вспухшие красные губы, потрескавшиеся в уголке, жадные и онемевшие. Серьёзно поцеловал, со значением.
И дальше всё уже выходило само собой, пьяно и нелепо, как и бывает в жизни. Нет, не в той, не с экрана. На экранах всё ловко, быстро, правильно, взгляды встречаются, камера кружится, крупным планом – гладкая щека, плавный изгиб тонких рук, поцелуй в рассветном сиянии, белые простыни и чёрт знает какая поебень. У МакЭвоя щека колючая, с обычной мужской щетиной, и руки у него тоже обычные, с заусенцами. Он заводится лучше, чем «Харли Дэвидсон», и не вздыхает, а всхлипывает – очень громко, захлебываясь. От его всхлипа у Майкла подгибаются колени, приходится опереться плечом о стену, и целоваться в таком положении неудобно до ужаса, к тому же МакЭвой, дрожа, то и дело наступает ему на ноги. - Извини… Чёрт, извини, случайно… Да етит твою мать! А у тебя правда двадцать сантиметров? - Не знаю, не мерил… Ну хочешь, покажу? - Сам посмотрю... Мне страшно. - Он не кусается. - А я кусаюсь. - Даже не думай. Майклу кажется, что Джеймс шутит, просто шутит – как тогда, в интервью после «Первого класса», - но МакЭвой вдруг бухается на колени, и это так удивляет, что в брюках разом становится горячо и тесно. МакЭвой, наверное, псих. - Спятил? Не надо… МакЭвой! Джимми… Джим… Джейми… - Да тут даже не двадцать! У меня будут комплексы. - Ради бога, заткнись. Это смешно, и глупо, и счастливо, как у подростков. МакЭвой ни черта не умеет, но очень старается: вылизывает, пытается заглотить, оттягивает языком тонкую кожу, и это так охуенно, что сложно не кончить сразу, а ведь ещё кровать, и эти – как их? – белые простыни. - Слушай, я так долго не протяну… Блядь! Чё-ё-ёрт, как ты это делаешь… - Протянешь, - сказал МакЭвой, на секунду оторвавшись. – Ещё не то протянешь. И сможешь потом с чистой совестью всем рассказывать, как Джеймс МакЭвой тебя затрахал. - Иди сюда. Двигаться до кровати в обнимку – это какой-то особый сорт извращения, но отпустить МакЭвоя невозможно, и наплевать, что в таком положении расстегнуть чужие штаны – аттракцион для сильных духом. С третьего раза у Майкла получается раздеть МакЭвоя до трусов, уткнуться носом в рыжую веснушку на плече, укусить за палец и попробовать кожу на животе – солёную от пота, терпкую, тёплую. - Что ты со мной как с бабой, я не рассыплюсь, - смущённо бормочет Джеймс, пока Майкл не догадывается заткнуть его поцелуем. Губы у МакЭвоя уже какие-то другие, и запоздало приходит мысль, что это его, фассбендеровский, вкус. Дикая какая-то смесь. Ошеломляющая, прошибающая до дрожи по позвоночнику. - И что дальше? – спрашивает МакЭвой, оставшись без белья. Глаза у него блестящие и тёмно-синие, все плечи в веснушках, на бёдрах родинки (восемь штук), и от возбуждения хочется сдохнуть на месте. Идиот, думает Майкл. Он-то считает, что я от его страха заржу, а у меня в голове светло и пусто, и страшно ничуть не меньше, и всё ещё боюсь уйти на минуту – а вдруг этот придурок схватится и сбежит? Где я буду его искать? - Сейчас я уйду на минуту – в ванную, за смазкой, - а ты будешь лежать и ждать. На этом же самом месте. Понял? - Майкл. - А? - Ну к кому мне теперь уходить? Господи, да от него же оторваться невозможно, руки и ноги сплетаются в одну связку проводов, тела запутываются в клубок, целоваться уже почти больно, и, чтобы встать и дойти до ванной, Майклу нужно минуты три, не меньше. В ванной он быстро умывается ледяной водой, достаёт из шкафчика флакон с массажным маслом, бегло смотрит в зеркало. Из зеркала в ответ пялится мужик года с обложки крутого журнала – голый, помятый, небритый и счастливый, как аутист. Майкл возвращается в комнату, падая на кровать, бесцеремонно придвигая МакЭвоя поближе, лапая, прощупывая, запоминая, кусает коленки, уговаривая их развести. Потом, успокаивая, растягивая, дурея, облизывает розовую нежную головку, на вкус пряную и солоноватую, и такое чувство, что больше уже ничего не надо – хватит с него того, как Джеймс, поначалу испуганно отпихиваясь, сам льнёт к руке, похабно и громко стонет, мечется по простыням, сминает постельное бельё, перебирает пальцами волосы Майкла, что-то бормочет, вскрикивает, смеётся. В этом есть что-то безумное – и правильное. Майкл, как дурак, боится сделать больно, и непонятно, как вообще можно влезть туда – в горячее, тесное, тугое, с нежной кожей на стенке, влажной от массажного масла. - Тише, тише, - успокаивает МакЭвой. – Я сам, ага? Ну давай, я хочу сам… Майкл не знает, откуда всё это в Джеймсе: ещё полчаса назад он чуть ли не трясся от ужаса, а теперь уже укладывает его на спину, чертит губами линии на груди, потерянно постанывает, морщится, осторожно насаживаясь, привыкая, распахивая голубые глазищи. В ушах шумит, вены на шее вздулись, думать невозможно, в горле от вздохов пересыхает – а этот дурак льнёт к нему, раскачивается, наращивает темп, смачно матерится, находит правильный угол, опускается до конца, снова приподнимает бёдра, норовит полностью с Майклом слиться и, кажется, действительно затрахает его до седьмого пота. Он даже кончает громко – не с всхлипом даже и не со стоном, а с натуральным криком. У Майкла закладывает уши, мир сужается до какой-то точки под животом – и загорается, пляшет синими огоньками, окунается в белизну. Кажется, они лежат на кровати уже давно, дыхание всё никак не войдёт в колею, в носу щекочет от волос Джеймса, привалившегося к плечу, и Майкл никак не может вспомнить, который сейчас час. Одно Майкл знает точно: сколько бы ни было времени, самолёт до Нью-Йорка в один конец всё равно уже улетел. - Пить хочется – хоть умри, - сказал Джеймс наконец, поднимаясь с Майкла. Сел на край кровати, поднял с пола новенькую чёрную куртку, деловито замотался и дошлёпал до ванной. Зашумела вода, МакЭвой вернулся мокрый и, конечно, залил водой всю постель. И пусть. - А где я буду спать? - Здесь. Со мной. И нигде больше. - А завтра? - И завтра со мной. И послезавтра. Через три дня поедем к Маккуину и будем спать у него. Этот засранец вряд ли нам даст двухспалку, но у его жены характер намного лучше. - Я во сне пинаюсь, - с тревогой предупредил Джеймс. - А в бодрствующем состоянии отдавливаешь ноги, это я понял. - Фассбендер, ты ебанутый. - Спи уже, бестолочь. Ляг поближе. Джеймс послушно лёг и, улыбнувшись, позвал: - Майкл. - Что? - А я ведь тебя люблю. Тут вдруг громко и сочно зазвонил телефон, и Майкл даже не сразу понял, где и откуда звук. Перевернулся в постели, хватанул МакЭвоя за плечо. МакЭвой, отведя глаза, вытащил из-под подушек мобильник Майкла, нажал на кнопку и с облегчением проорал: - Кто там? - О, - услышал Майкл приглушённый помехами голос Вона. – МакЭвой. Как удачно совпало. - Мэтт, ты на время смотрел? У нас тут в Лондоне глухая ночь. - А у нас тут в Лос-Анджелесе все сроки горят, - обрубил Вон. – Пляши, МакЭвой, снимаем сиквел. И Фассбендеру передай. И чтоб никакого телепатического секса на камеру, поняли?.. Я спрашиваю, поняли?.. Да что у вас там происходит, в конце концов?
Каждый год, ровно в 12 вечера, Эрик Леншерр получал открытку. И каждый раз в ней было написано одно единственное пожелание. "Дорогой, Эрик, где бы ты ни был и что бы ты ни делал - перестань. С любовью, Ч."
Автор немного увлекся, в том числе по количеству пошлых подарков Флафф такой флафф. Но если кого-то порадует надеюсь, что хотя бы заказчика, то и хорошо
Исполнение 3. Слов 656. PG-13
- Эрик, - рявкнул Чарльз. – Ты опозорил меня перед учениками. Ты доволен? - Не надо было открывать при всех, - невозмутимо ответил Магнето. – И ты прекрасно знаешь, что я вовсе не опозорить тебя хотел. - А чего, черт возьми, ты хотел? – взорвался Чарльз, и тут же пожалел, потому что Эрик, казалось, только и ждал этого вопроса. - Не чего, а кого. - Эрик, перестань, хватит! Это бессмысленные провокации! - Ты злишься. Наверное, кусаешь губы и, наверное, краснеешь, а твои глаза лихорадочно блестят. А еще ты, скорее всего, нервно перебираешь телефонный провод. И даже не видя всего этого, а только представляя, я в восторге, а значит - провокации абсолютно точно НЕ бессмысленные. Чарльз с грохотом опустил трубку на рычаг, раздраженно отшвырнул телефонный провод, прижал ладонь к искусанным губам и выругался сквозь зубы, чувствуя как шум крови в ушах вторит вкрадчивым интонациям Эрика: «в восторге», «не чего, а кого», «в восторге». ** * читать дальшеЭрик появился несколько месяцев назад. Позвонил в дверь, кивнул обалдевшему Шону, прошел за ним в библиотеку и вежливо поблагодарил Чарльза, предложившего ему присесть. И спросил: - Ты меня ненавидишь? - Нет, - выдохнул Чарльз, - нет, Эрик. - Убеди меня в этом. Это был долгий и трудный разговор, первый из множества. Былое взаимопонимание отчасти вернулось, былые разногласия – тоже. Но Эрик, как оказалось, хотел большего. Чарльз разозлился и выставил его вон из своей спальни. Что за нелепая идея, будто они могут снова быть и любовниками тоже? Нет, ну правда, какой из Чарльза теперь любовник? ** * «Ничуть не более опытный, чем прежде» - такой ответ был написан на листе бумаги, прилагающемся к оригиналам заметок участников знаменитого эксперимента Мезельсона и Сталя. Украденных, судя по всему, из Калифорнийского университета. И ниже еще: «Сначала думал прислать тебе любовный роман, но решил, что это возбудит тебя сильнее». - Верни эти документы туда, откуда взял. Иначе я сожгу, – пообещал Чарльз, когда Эрик снова пришел в гости. - Жги – ответил тот и, несмотря на сопротивление, поцеловал его. - Я пришлю тебе еще что-нибудь интересное. - Прекрасно, - Чарльз вытер губы, - мне хватит на целый костер, что-то мерзну в последнее время. А пару дней спустя у дверей его спальни стоял огромный пакет. С одеялом. «Надеюсь, тебя не слишком смутит, - было написано сверху, - что я один раз под ним спал». Коснуться одеяла хотелось так сильно, что покалывало пальцы, но Чарльз вцепился в ручки кресла и попросил отнести пакет в подвал. Ближе к Рождеству подарки зачастили. К сборнику классической музыки прилагалась записка: «Не могу решить... Под Баха или Вагнера?». Открытка с мемориалом Линкольна на первый вгляд была совершенно невинной. Если бы не подпись: «До сих пор жалею, что не взял тебя прямо на тех ступенях». Металлическую шкатулку в форме сердца с впаянным в боковую стенку ключом Эрик, видимо, сделал сам. Чарльз не нашел в себе сил отправить ее в подвал, поэтому спрятал в ящике стола. И вот сегодня - скульптура. Что там обнаженная фигура, все сразу догадались – и Чарльз, и ученики, с которыми он как раз занимался, когда приволокли это тяжелое, закутанное в обверточную бумагу, изваяние. Он беспечно предложил развернуть его и, бросив короткий взгляд на безголовый торс, вслух сказал: - Вероятно, кто-то из знакомых решил порадовать меня копией... хммм... одного из римских воителей. - Мне кажется, - робко заметила обладающая фотографической памятью Кэрри, - на нем накидка, как у вашего друга - мистера Магнето. Чарльз присмотрелся к мускулистой груди, и провалиться сквозь землю ему захотелось так же сильно, как выяснить, кто черт возьми, лепил обнаженного Эрика с натуры. ** * Эрик пришел вечером. Оглянулся по сторонам – видимо, в поисках статуи. - Она в подвале, - хмуро сообщил Чарльз, - укрытая твоим одеялом. Пожав плечами, Эрик подошел ближе и, наклонившись к нему, замер, взглядом спрашивая разрешения. Но всем видом давая понять, что если разрешения не получит, его это не остановит. - Ты хочешь меня? – тихо спросил Чарльз. - Всегда. - Убеди меня в этом. Поцелуй был долгим и нежным, первым из множества. Записи по эксперименту Мезельсона-Сталя неделю спустя вернулись в архив Калифорнийского университета. Статуя осталась в подвале.
упд: выношу в пост. на всякий случай. если вдруг кто не понял (хоть это и очевидно, на мой взгляд) - я не собиралась обижать или опускать людей, которые пишут/рисуют/переводят/творят для фандома. сама в их числе. но мне - блять - мало. в целом вот, мало. кто делает - молодцы. но тех кто делает - мало, меньше чем в %fandom_name% и это - меня печалит. потому что мне очень важна контентовая составляющая любимого фандома. живу я чтивом и картинками по нему, творить мне это помогает самой. надеюсь, понятно. _____________________________________________
несмотря ни на что все-таки в фандоме у нас существенное затишье это я к чему - искренняя зависть к шерлокофандому много текстов (не читаю, правда, ненене)) и куча, ГОСПОДИ, куча офигительного арта.