Не как ридер, а как простой читатель. Кмк, самый охуительный текст в номинации рпс по зарубежке:
Отстрел экзотических птиц.
По описанию автора: "Довольно длинная и вполне бессюжетная фантазия о датском балетном танцовщике Эрике Бруне, о его последнем спутнике и любовнике Константине Патсаласе, об их отношениях до смерти Эрика (и отчасти - после его смерти, потому что "со смертью человека отношения с ним не кончаются")."
Автор, моя признательность. Текст потрясающий, и его не мешает читать отсутствие близкого знакомства с персонажами. Текучий, многослойный, витиеватый, но не перемудреный, читаешь - и будто на волнах качаешься. Потрясающее владение словом. На свежую голову обязательно перечитаю еще разок-другой - одно наслаждение.
Вот прямо три первых абзаца:
0
- Но ты помнишь, что я умер?
- Да, конечно, помню. Разве это что-то меняет?
1
Начать бы с последней главы или даже с последней страницы, со смерти Эрика, с постсмертия вокруг. Любовь к обратному движению и к оживленью былого, не то от окраины к центру, не то от центра к окраине, но в конце концов - все по Бродскому: слава богу, зима, значит, я не никуда не вернулся. Не это ли чувствовал Константин первого апреля, когда вошел в опустевший дом, когда сам никуда не вернулся? Едва ли он читал Бродского, пусть в переводе - в колючем автопереводе, где пучки смыслов обращались в бессмыслицу, где английские слова исходили погасшим сиянием, как кровью, - нет, едва ли он читал Бродского, и как узнать, что он читал, был ли он человеком книги, мог ли он уснуть, не пролистав несколько страниц на ночь, и мог ли он вообще уснуть с тех пор? «С тех пор», как две недели назад он закрыл дверь и спустился по лестнице вслед за Эриком, не оглядываясь, потому что и сам Эрик уходил, не оглядываясь, не оплакивая впустую то, что терял, молча выговаривал - про себя выговаривал «прощай» своей уходящей александрии. Это уже ближе к Константину, чем Бродский, но без Бродского и тут не обходится: соименник Константина, Константин же (плюс «ос», Константинос) Кавафис написал когда-то, как бог покидает Антония, как жизнь покидает человека, как торжественная процессия оставляет город, сдает его врагу (и в мареве костра беззвучно распадается этот город задолго до пророчества того, кто стал пророком, опять ретроспективное движение, назад от произнесенного слова - к тому, что по этому слову свершилось), довольно скобок и отступлений, то, что написал когда-то Кавафис, переведет Геннадий Шмаков, но не опередит Константина, не успеет, умрет в восемьдесят восьмом, а Бродский отредактирует его переводы или попросту сам напишет: «Когда ты слышишь внезапно в полночь незримой процессии пенье», предложит их напечатать, но тоже не увидит их в книге-кавафиане, раньше умрет. читать дальшеУмрет и Константин - не между ними, Шмаковым и Бродским, но ближе к Шмакову, через год, в восемьдесят девятом, от той же болезни, и пусть не для него, не о нем, не в честь него, пропавшего не-солдата, промелькнет на белой бумаге: «Знать, ничто уже, цепью гремя как причины и следствия звенья, не грозит тебе там, окромя знаменитого нами забвенья», последняя строфа из двадцати. Подставить еще - из другого тихотворения, не на двадцать строф, на двадцать лет раньше, - «...с каким беспримерным рвеньем трудимся мы над твоим забвеньем», и все это подойдет Константину, все это будет ему к лицу. Впрочем, это уже бег не назад, а вперед, игра в предвиденье, когда известно все: и грядущая смерть, и отшибленная намертво память. И к лучшему, что Константин не знал, что его ждет, когда вошел в тот дом, еще с утра бывший домом Эрика, вошел туда, где Эрика не было, где сам Константин перестал быть. Хватило с него потрясений в тот день, нельзя же принимать всю дозу, надо постепенно, по капельке, от чужого диагноза к своему, от чужой смерти к своей собственной, чтоб другие сказали: смерть - это то, что бывает с ним, а не с нами, другими, исправьте эту крылатую фразу, меркуриеву сандалию, срежьте с нее крылья.
Все кончилось, и он вернулся домой. Не жилец этих мест, не мертвец, а какой-то посредник, совершенно один, все по Бродскому, которого он не читал, хотя есть крохотная вероятность, и нельзя ее исключать, да, есть крохотная вероятность, что все-таки читал, но едва ли вспомнил, отпирая ключом дверь, вступая в сумрачную прихожую. Чем пахнуло на него из комнат - пылью или табачным дымом, или венским одеколоном Knize Ten, или кладбищенскими цветами, опередившими его, доставившими себя самое к похоронам (несмотря на предупреждение - еще не изданное, но подразумеваемое: венков и букетов не присылать, покойник этого ужасно не любил). Может быть, он и вовсе не ощутил запахов, даже если запахи были: он так много плакал сегодня, что у него заложило нос, а глаза покраснели; боже мой, сказали бы ему те, кто еще ничего не знал, неужели вы простудились, Константин, как обидно, как обидно заболеть такой теплой весной! А умереть такой теплой весной еще обиднее, но боже мой, ведь они же ничего не знали, и глупо обижаться за их счастливое неведенье; легче будет, если он ни с кем не столкнется, немного побудет один. Отчего же он не поехал к себе - где бы он ни жил тогда, его адрес известен, но непредставим, какой-то тихий район, много зелени и тишины, мало шума; где бы он ни жил, ясно одно - что он жил не у Эрика, не в этом доме, они разъехались еще в восемьдесят третьем, и кто-то говорил: что вы, они не любовники больше, это абсолютно исключено, уж я-то вижу, поверьте мне. Никто им, разумеется, не запрещал встречаться и спать вместе, никто не мешал им по-прежнему быть любовниками, и они встречались, спали и были, но все это свершалось тайком, а в официальной биографии Эрика - выйдет она, эта официальная биография, непременно выйдет когда-нибудь, - напишут, что роман их окончился не со смертью, а раньше, при жизни, и связь порвалась, и они разошлись и расстались, вот и все. Не вдовец, но давно оставленный любовник приехал из больницы, чтобы собрать вещи, потому что нельзя сжигать Эрика в пижаме, надо приодеть его и напудрить, причесать и отправить на последнюю сцену, и пусть он горит там, и чувствует себя таким живым, невероятно живым, повсеместным и беспредельным. Он достиг совершенства, он все изведал, и Константин вынул из шкафа не траурный костюм, а джинсы, рубашку в черно-белую клетку, шахматную рубашку, к которой еще полагалось надевать пестрые бусы, и легкую куртку, если дул ветер и было свежо, и остроносые туфли на маленьких каблуках, испанских каблуках, как у дона Хосе; Константин вынул все и разложил на кровати, и поставил туфли на пол, и сказал, как слуга: «Все готово, Эрик, можешь одеваться, мы успеем», мы успеем к твоим похоронам, у нас еще очень много времени."